Невестка предлагала спрятать что поценнее и женщины поспешно снимали дешевые памятные
Невестка предлагала спрятать что поценнее и женщины поспешно снимали дешевые памятные
— Ногается! — сообщил Валька и передал обезьянку старшему Божко.
Через четверть часа все пятеро солдат Стальной анархической роты сидели на полу, расстегнув полушубки, дружно гоготали, и могучий пот струился по пьяным, красным лицам. Гришка облюбовал музыкальный ящик, тренькавший «Во саду ли, в огороде». Вахета изумлялся закрывающимся глазам большеголовой рыластой куклы, едва удерживаясь от желания поцеловать ее румяный круглый подбородок. Братья складывали по картинкам кубики. А Янек, тщательно разрядив наган, щелкал курком перед самым носом визжавшего от восторга Вальки. В комнате круто пахло лошадью. Веселая вышивка из солнца, оконных рам и тополевых сучьев волочилась по полу, играя на брошенном вооружении, карабкалась по спинам, зажигая кончики нечесаных волос. Женщины удивленно совещались в коридоре. Вдова, хныча, шамкала:
— Все, все унесут. Так — стащат, позабавятся, поломают и бросят. Что Валина рева будет!
Невестка ее предлагала спрятать что поценнее. И женщины поспешно снимали дешевые сувениры, серьги, колечки.
Но шли минуты. И тени длиннели на улице. И воздух густел. И напряжение сменялось усталостью и равнодушием. А из столовой доносились ражий хохот Вахеты и вскрики Вальки. И гремела железная дорога, и тренькал музыкальный ящик.
— Может, начальство ихнее позвать? — спрашивала Танечка. — Не смеют они! Можно пожаловаться.
Настя безнадежно отмахивалась.
— Кому? Хоть бы бабка вернулась. Боже, что с ней в самом деле?
Жилица прошла к себе в комнату, посмотрела в окно, вернулась, встала в дверях.
— А в городе все стреляют, грабят. А мы уцелели. Эти нас не ограбят.
И она начала угловато и непоследовательно рассказывать о своем муже, о котором никогда не говорила. Но слушавшие не нашли странной ее откровенность.
— Он из простых, — говорила она, — из крестьян, но с детства на Обуховском заводе. — Она осеклась. — Такой же точно ребенок… В семнадцатом году мы в Питере жили. И он уже в городскую думу гласным прошел, и стали мы существовать материально лучше. Но работа была страшная: заседания, митинги, мобилизации. А он все-таки урывал время и бросался на какие-то детские развлечения. Сначала марки собирал, потом фотографией занялся, потом монтекристо купил. Брат мой над ним издевался: «Какой же ты, Федя, политик, ты — гимназист!»
И жилица тихо всхлипнула, прижав платок к глазам. И женщины поверили в то, что все обойдется. Вдова сказала невестке:
— Поди чаю им предложи, Настя. Может, помилуют.
Бабка Вера вернулась, — молока не достала, еле жива выбралась. Соседний дом разгромили, по ее словам, дотла.
— Я уж и вас не чаяла целыми найти. Насильничают беспощадно.
Ей шепотом рассказали о том, что в доме сидят укрощенные бандиты, что они собираются чай пить и что пытались ворваться другие налетчики, но их не пустили.
В дверях кухни появился огромный черноусый Вахета. В одной руке у него висела давешняя курица, а на другой, свалясь головкой на его непомерную грудь, спал утомленный волнениями Валька. Анархист смущенно шевелил усами.
— Вот, бабы, — сказал он женщинам, окружившим капризничавший самовар, — ощипите квочку, вечерять будем, а я сейчас а штаб за самогоном и салом пошлю. Кто же у мальца мама? Надо отдохнуть положить.
И он бережно передал Насте ребенка, урча что-то насмешливое и невразумительное.
Так же смущенно, не глядя в лица, ни на разбросанные на полу игрушки, Янек приглашал женщин, по поручению старших, выпить самогоночки и закусить.
Они ушли поздно вечером.
— Ежели обижать будут, прямо в штаб бегите, — сказал Вахета, — Игната Елисеича спросите, меня то есть.
— Благодарим за забавы, — сказал беззастенчивый костромич Гришка Грехов, — расслюнявились наши стальные анархисты.
И они удалились в тревожную, раздираемую выстрелами и криками тьму измученного города…
Март 1928. Детское село
Виктор Стрельцов, юноша лет девятнадцати, ехал за счастьем в Москву. Счастье последовательно складывалось из маленьких удач: в Ртищеве достал билет, попал в довольно просторный вагон, — маленькие удачи предсказывали победы в столице: прежде всего на экзаменах и при приеме в университет.
Среднего роста, полный, бледный, с тяжелыми глазами и легкими, неверно-отрывистыми движениями, он как будто прикидывался хрупким, зябко поводил плечами. Бедно одет, — а словно кичился гимнастеркой и обмотками. Производил на первый взгляд впечатление неприятное, чувствовал сам это и, как сам определял, «представлялся». Представляться значило; сесть в вагон и ни с кем не заговорить, отстраняться от соседей, надуваться, — а на языке — кипят расспросы, желание похвастать, в горле — спазмы любви и любопытства ко всем людям.
Онлайн чтение книги Саранча
Забавы
Канонада стихла ночью, и к утру жители должны были подчиниться новой власти, по счету восьмой. Перед этим, после деникинцев, городом с неделю владели красные. Никто еще не знал имени батьки, занявшего город. Ночью по тихой обычно Старооскольской улице гремело отступление: ржали лошади, скрипели колеса орудий. Обыватели тревожно дремали, не раздеваясь.
В квартире вдовы ветеринара Душечкина, Марьи Михайловны, полуслепой и приглуховатой старухи с неподвижным лицом, сбились остатки трех семей. Вдова жила с племянницей — подростком Таней. После гетмана из Киева приехал сын, военный врач, с молодой черноглазой женой Настей и четырехлетним толстяком Валькой. Еще при первых большевиках вселилась по ордеру в ветеринаров кабинет хмурая костлявая женщина Анна Власьевна, жена комиссара советского полка, питерского рабочего, — она так и не успела эвакуироваться. Можно не считать еще чужую няню, бабку Веру, которая просто спустилась сверху, где ее оставил стеречь имущество драпанувший с Деникиным домовладелец.
За Валькой женщины ухаживали как за султаном. Бабка Вера стащила со второго этажа три ящика с игрушками хозяйских детей и завалила целый угол в столовой ворохом ярких кукол, барабанов, мячей, кубиков, труб, автомобилей, плюшевых медведей — скрипящего, поющего гремящего добра.
Доктор, Душечкин-младший, больше недели не выходил из больницы. Женщины жили одиноко, напуганно и дружно. Только комиссарская жена держалась как-то на отлете и настороже. На нее не хватало огромной пуховой шали, которой по вечерам кутались, прижавшись тело к телу, ее сожительницы.
В то утро мир, изнуренный гражданской войной, тифом, голодом, заглядывал в комнаты мартовским сиянием луж, ослепительных сосулек, царапался в стекла черными ветвями тополей. От ночной стрельбы осталась звездообразная дырочка в верхнем стекле.
Бабка Вера, сухонькая сварливая старушонка, только что вернулась с базара, где бесстрашно искала хлеба и не нашла.
— Тачанки прошли с пулеметами, — рассказывала она, — штук сто. Потом кавалерия скакала с музыкой, все «Яблочко» играли. Полушубки какие богатые!
— Как атамана-то зовут? — допытывалась хозяйка.
Бабка оглядела пустой стол с порванной клеенкой, на которой не осталось даже крошек от съеденных сухарей, стояла неубранная чайная посуда, и почему-то рассердилась.
— А я почем знаю! Ангел, что ли, не то дьявол-артихрист! Только, поверьте слову, не меньше трех дней будут грабить. И не повезут мужики хлеба в город.
Комната как будто потемнела. Душечкина крестилась, бледнея, племянница зашикала на рассказчицу, всплеснув тонкими, угловатыми руками. Та окончательно разгневалась:
— Коль не нравлюсь, уйду! Голодом без меня насидитесь.
И она долго еще ворчала, громыхая чугунками на кухне. За обедом поели вчерашнего супа и мятого картофеля без хлеба. Валька заныл, требуя молока. Бабка Вера, ни на кого не глядя, поцеловала его в толстые, багровые, как бы наспанные щечки и отправилась на соседнюю улицу к знакомой молочнице. Комиссарша Анна Власьевна сказала ей вслед:
— В нашем курятнике самая храбрая птица — бабушка.
И всем стало завидно, что есть такие люди, которые не киснут взаперти, а гуляют, расправив плечи, по свежему, пахнущему талым снегом и навозом воздуху.
— Господи, тоска какая! Хоть бы ограбили.
В дверь на кухне, со двора, сильно постучали. Женщины бросились из столовой кучкой. Вдова молитвенно шептала:
— Хоть бы бабка была здесь.
Стук продолжался. Женщины мялись в коридоре, медленно продвигаясь к кухне. Стук усиливался. Глухое бумканье сопровождалось дребезжанием. Били чем-то тяжелым — должно быть, прикладом винтовки.
— Кто там? — спросила Анна Власьевна, еле шевеля белыми губами.
Но в ответ ни с чем не сравнимым, переходившим в рычание стен громом грохотала дверь.
— Кто там? — кричали женщины так же отчаянно, как стучали извне.
За окнами царил белый день, и от его страшного, безжалостного света они были отделены лишь условными перегородками стекол. Скорлупка жилища, защищавшего их существование, оказалась такой же некрепкой, как борта лодки, затертой льдами. Должно быть, женский визг проник в сени, стук прекратился, хриплый мужской голос оказался так близко, как будто произнес кто-то из-под шапки-невидимки:
— Открывай солдатам вольного народа!
Но сорванный фальцет вмешался с грозным озорством:
— Открывай, чего там! Грабить идем!
— Не откроем! — взвизгнула Танечка.
Бас равнодушно отозвался:
Вдова, тряся головой, прошамкнула дряхло и бессильно:
— Открывайте, Анна Власьевна, все равно остались только горшки.
— Ложись на пол! — крикнул сорванным фальцетом Янек.
— Кого ложить? Бабы же! — проворчал Вахета, опуская наган.
От вошедших шел самогонный дух. Пулеметные ленты на полушубках напоминали оскаленные зубы. Скучливо поглядев на женщин и настороженно на дверь в коридор, Гришка промямлил:
— Граммофон е? Граммофон мы шукаем.
Он произносил украинские слова издеваясь.
— Нет у нас граммофона, солдатики, — слезливо отвечала вдова, мигая белыми слезными глазами.
— И не было никогда. Да и зачем он в такое время?
Ковырнем штыком. И Янек залихватски усмехнулся.
— Может, пластинки есть.
Гришка кусал красные злые губы, раздражался, поскрипывал ремнями франтовского снаряжения.
И все, тоже злобясь, двинулись в комнату, оставляя на половицах желтые навозные следы. Младший Божко помахивал безголовой курицей. Они, видимо, привыкли к чужим домам и даже в дело грабежа не вносили ни суеты, ни излишних криков. Заглядывали в двери с таким видом, словно давным-давно присмотрелись к этому разоренному мещанскому уюту. Мебель у вдовы была дешевая, потертая, помятая. Сколько-нибудь занятных мелочей не наблюдалось. Налетчики обошли четыре комнаты безразлично и поспешно, как квартиронаниматели.
А в пятой, в столовой, хандрил Валька. Он слышал стук и разговоры вдалеке, но они показались ему неинтересными. Только что он открыл секрет завода у паровозика железной дороги, дорогой игрушки. Нужно повернуть ключик сбоку, и поезд из пяти тяжелых, массивных вагонов, бодро дребезжа, обегал несколько раз рельсовый круг. Конечно, приятно добиться действия замечательного механизма. Валька гонял поезд уже с четверть часа. Теперь он жаждал восхищения зрителей, привычного яда. В одиночестве гордость его иссякла, оставляя чувство тоски и ощутимой боли в плечах от неудобного положения, в котором он следил за движением поезда. Увидав солдат, Валька захлопал в ладоши и закричал:
Мать его, черноглазая Настя, дрожавшая за спиной Анны Власьевны, всплеснула руками и бросилась между ребенком и солдатами. Она стояла посредине комнаты, как бы распластанная на невидимом кресте.
— Брешет! — проговорил один из братьев Божко и оттолкнул бабу.
Паровозик, гремя, бежал по кругу. Льноволосый Гришка зашелся беззвучным хохотом.
— Ай, паразиты, до чего додумались! Ну, малый, покажи.
Мальчик, важничая, крутил ключик. Взрослые не дыша смотрели в центр круга, где совершал свои магические действия крохотный человечек. Янек присел на корточки. И чудесный паровозик поволок состав.
— Крути, Гаврила! — крикнул Гришка Грехов. — А ну, дай мне.
Он сел на пол. Валька великодушно уступил игрушку:
Потом он вытащил из груды сокровищ любимую обезьянку с секретом: дернешь за хвостик — плюшевые конечности судорожно вскидываются вверх.
— Ногается! — сообщил Валька и передал обезьянку старшему Божко.
Через четверть часа все пятеро солдат Стальной анархической роты сидели на полу, расстегнув полушубки, дружно гоготали, и могучий пот струился по пьяным, красным лицам. Гришка облюбовал музыкальный ящик, тренькавший «Во саду ли, в огороде». Вахета изумлялся закрывающимся глазам большеголовой рыластой куклы, едва удерживаясь от желания поцеловать ее румяный круглый подбородок. Братья складывали по картинкам кубики. А Янек, тщательно разрядив наган, щелкал курком перед самым носом визжавшего от восторга Вальки. В комнате круто пахло лошадью. Веселая вышивка из солнца, оконных рам и тополевых сучьев волочилась по полу, играя на брошенном вооружении, карабкалась по спинам, зажигая кончики нечесаных волос. Женщины удивленно совещались в коридоре. Вдова, хныча, шамкала:
— Все, все унесут. Так — стащат, позабавятся, поломают и бросят. Что Валина рева будет!
Невестка ее предлагала спрятать что поценнее. И женщины поспешно снимали дешевые сувениры, серьги, колечки.
Но шли минуты. И тени длиннели на улице. И воздух густел. И напряжение сменялось усталостью и равнодушием. А из столовой доносились ражий хохот Вахеты и вскрики Вальки. И гремела железная дорога, и тренькал музыкальный ящик.
— Может, начальство ихнее позвать? — спрашивала Танечка. — Не смеют они! Можно пожаловаться.
Настя безнадежно отмахивалась.
— Кому? Хоть бы бабка вернулась. Боже, что с ней в самом деле?
Жилица прошла к себе в комнату, посмотрела в окно, вернулась, встала в дверях.
— А в городе все стреляют, грабят. А мы уцелели. Эти нас не ограбят.
И она начала угловато и непоследовательно рассказывать о своем муже, о котором никогда не говорила. Но слушавшие не нашли странной ее откровенность.
— Он из простых, — говорила она, — из крестьян, но с детства на Обуховском заводе. — Она осеклась. — Такой же точно ребенок… В семнадцатом году мы в Питере жили. И он уже в городскую думу гласным прошел, и стали мы существовать материально лучше. Но работа была страшная: заседания, митинги, мобилизации. А он все-таки урывал время и бросался на какие-то детские развлечения. Сначала марки собирал, потом фотографией занялся, потом монтекристо купил. Брат мой над ним издевался: «Какой же ты, Федя, политик, ты — гимназист!»
И жилица тихо всхлипнула, прижав платок к глазам. И женщины поверили в то, что все обойдется. Вдова сказала невестке:
— Поди чаю им предложи, Настя. Может, помилуют.
Бабка Вера вернулась, — молока не достала, еле жива выбралась. Соседний дом разгромили, по ее словам, дотла.
— Я уж и вас не чаяла целыми найти. Насильничают беспощадно.
Ей шепотом рассказали о том, что в доме сидят укрощенные бандиты, что они собираются чай пить и что пытались ворваться другие налетчики, но их не пустили.
В дверях кухни появился огромный черноусый Вахета. В одной руке у него висела давешняя курица, а на другой, свалясь головкой на его непомерную грудь, спал утомленный волнениями Валька. Анархист смущенно шевелил усами.
— Вот, бабы, — сказал он женщинам, окружившим капризничавший самовар, — ощипите квочку, вечерять будем, а я сейчас а штаб за самогоном и салом пошлю. Кто же у мальца мама? Надо отдохнуть положить.
И он бережно передал Насте ребенка, урча что-то насмешливое и невразумительное.
Так же смущенно, не глядя в лица, ни на разбросанные на полу игрушки, Янек приглашал женщин, по поручению старших, выпить самогоночки и закусить.
Они ушли поздно вечером.
— Ежели обижать будут, прямо в штаб бегите, — сказал Вахета, — Игната Елисеича спросите, меня то есть.
— Благодарим за забавы, — сказал беззастенчивый костромич Гришка Грехов, — расслюнявились наши стальные анархисты.
И они удалились в тревожную, раздираемую выстрелами и криками тьму измученного города…
Невестка предлагала спрятать что поценнее и женщины поспешно снимали дешевые памятные
– Нет у нас граммофона, солдатики, – слезливо отвечала вдова, мигая белыми слезными глазами.
– И не было никогда. Да и зачем он в такое время?
– Брешет! Побачим. Ковырнем штыком.
И Янек залихватски усмехнулся.
– Может, пластинки есть.
Гришка кусал красные злые губы, раздражался, поскрипывал ремнями франтовского снаряжения.
И все, тоже злобясь, двинулись в комнату, оставляя на половицах желтые навозные следы. Младший Божко помахивал безголовой курицей. Они, видимо, привыкли к чужим домам и даже в дело грабежа не вносили ни суеты, ни излишних криков. Заглядывали в двери с таким видом, словно давным-давно присмотрелись к этому разоренному мещанскому уюту. Мебель у вдовы была дешевая, потертая, помятая. Сколько-нибудь занятных мелочей не наблюдалось. Налетчики обошли четыре комнаты безразлично и поспешно, как квартиронаниматели.
А в пятой, в столовой, хандрил Валька. Он слышал стук и разговоры вдалеке, но они показались ему неинтересными. Только что он открыл секрет завода у паровозика железной дороги, дорогой игрушки. Нужно повернуть ключик сбоку, и поезд из пяти тяжелых, массивных вагонов, бодро дребезжа, обегал несколько раз рельсовый круг.
Конечно, приятно добиться действия замечательного механизма. Валька гонял поезд уже с четверть часа. Теперь он жаждал восхищения зрителей, привычного яда. В одиночестве гордость его иссякла, оставляя чувство тоски и ощутимой боли в плечах от неудобного положения, в котором он следил за движением поезда. Увидав солдат, Валька захлопал в ладоши и закричал:
Мать его, черноглазая Настя, дрожавшая за спиной
Анны Власьевны, всплеснула руками и бросилась между ребенком и солдатами. Она стояла посредине комнаты, как бы распластанная на невидимом кресте.
– Брешет! – проговорил один из братьев Божко и оттолкнул бабу.
Паровозик, гремя, бежал по кругу. Льноволосый
Гришка зашелся беззвучным хохотом.
– Ай, паразиты, до чего додумались! Ну, малый, покажи. Мальчик, важничая, крутил ключик. Взрослые не дыша смотрели в центр круга, где совершал свои магические действия крохотный человечек. Янек присел на корточки.
И чудесный паровозик поволок состав.
– Крути, Гаврила! – крикнул Гришка Грехов. – А ну, дай мне.
Он сел на пол. Валька великодушно уступил игрушку:
Потом он вытащил из груды сокровищ любимую обезьянку с секретом: дернешь за хвостик – плюшевые конечности судорожно вскидываются вверх.
– Ногается! – сообщил Валька и передал обезьянку старшему Божко.
Через четверть часа все пятеро солдат Стальной анархической роты сидели на полу, расстегнув полушубки, дружно гоготали, и могучий пот струился по пьяным, красным лицам. Гришка облюбовал музыкальный ящик, тренькавший «Во саду ли, в огороде». Вахета изумлялся закрывающимся глазам большеголовой рыластой куклы, едва удерживаясь от желания поцеловать ее румяный круглый подбородок. Братья складывали по картинкам кубики. А Янек, тщательно разрядив наган, щелкал курком перед самым носом визжавшего от восторга Вальки. В
комнате круто пахло лошадью. Веселая вышивка из солнца, оконных рам и тополевых сучьев волочилась по полу, играя на брошенном вооружении, карабкалась по спинам, зажигая кончики нечесаных волос. Женщины удивленно совещались в коридоре. Вдова, хныча, шамкала:
– Все, все унесут. Так – стащат, позабавятся, поломают и бросят. Что Валина рева будет!
Невестка ее предлагала спрятать что поценнее. И
женщины поспешно снимали дешевые сувениры, серьги, колечки.
Но шли минуты. И тени длиннели на улице. И воздух густел. И напряжение сменялось усталостью и равнодушием. А из столовой доносились ражий хохот Вахеты и вскрики Вальки. И гремела железная дорога, и тренькал музыкальный ящик.
– Может, начальство ихнее позвать? – спрашивала Танечка. – Не смеют они! Можно пожаловаться.
Настя безнадежно отмахивалась.
– Кому? Хоть бы бабка вернулась. Боже, что с ней в самом деле?
Жилица прошла к себе в комнату, посмотрела в окно, вернулась, встала в дверях.
– А в городе все стреляют, грабят. А мы уцелели. Эти нас не ограбят.
И она начала угловато и непоследовательно рассказывать о своем муже, о котором никогда не говорила. Но слушавшие не нашли странной ее откровенность.
– Он из простых, – говорила она, – из крестьян, но с детства на Обуховском заводе. – Она осеклась. – Такой же точно ребенок… В семнадцатом году мы в Питере жили. И
он уже в городскую думу гласным прошел, и стали мы существовать материально лучше. Но работа была страшная: заседания, митинги, мобилизации. А он все-таки урывал время и бросался на какие-то детские развлечения.
Сначала марки собирал, потом фотографией занялся, потом монтекристо купил. Брат мой над ним издевался: «Какой же ты, Федя, политик, ты – гимназист!»
И жилица тихо всхлипнула, прижав платок к глазам. И
женщины поверили в то, что все обойдется. Вдова сказала невестке:
– Поди чаю им предложи, Настя. Может, помилуют.
Бабка Вера вернулась, – молока не достала, еле жива выбралась. Соседний дом разгромили, по ее словам, дотла.
– Я уж и вас не чаяла целыми найти. Насильничают беспощадно.
Ей шепотом рассказали о том, что в доме сидят укрощенные бандиты, что они собираются чай пить и что пытались ворваться другие налетчики, но их не пустили.
В дверях кухни появился огромный черноусый Вахета.
В одной руке у него висела давешняя курица, а на другой, свалясь головкой на его непомерную грудь, спал утомленный волнениями Валька. Анархист смущенно шевелил усами.
– Вот, бабы, – сказал он женщинам, окружившим капризничавший самовар, – ощипите квочку, вечерять будем, а я сейчас а штаб за самогоном и салом пошлю. Кто же у мальца мама? Надо отдохнуть положить.
И он бережно передал Насте ребенка, урча что-то насмешливое и невразумительное.
Так же смущенно, не глядя в лица, ни на разбросанные на полу игрушки, Янек приглашал женщин, по поручению старших, выпить самогоночки и закусить.
Они ушли поздно вечером.
– Ежели обижать будут, прямо в штаб бегите, – сказал
Вахета, – Игната Елисеича спросите, меня то есть.
– Благодарим за забавы, – сказал беззастенчивый костромич Гришка Грехов, – расслюнявились наши стальные анархисты.
И они удалились в тревожную, раздираемую выстрелами и криками тьму измученного города…
Март 1928. Детское село
Виктор Стрельцов, юноша лет девятнадцати, ехал за счастьем в
ЧИТАТЬ КНИГУ ОНЛАЙН: Саранча
НАСТРОЙКИ.
СОДЕРЖАНИЕ.
СОДЕРЖАНИЕ
Роман
Михаил Крейслер вместе с женой и дочерью вернулся в Россию после пятилетнего прозябания в Персии — летом тысяча девятьсот двадцать первого года. Грузовой пароход, только что получивший имя одного из двадцати шести бакинских комиссаров, взял в Энзели рис и кишмиш, зашел в Астару за рыбой и икрой, в Ленкорань за пшеницей и кукурузой; погрузка производилась медленно, неряшливо, и «Осепян» поздней ночью вошел в гавань, опоздав на сутки с лишком, спасаясь к тому же от засвежевшего ветра. Михаил Михайлович стоял среди узлов и пакетов на носу и едва не заплакал: огромный город угадывался по россыпи электрических огней, фонари пристаней ровной гирляндой наметили очертания порта и были зажжены, казалось, с безудержной щедростью и тщеславием. Сзади рушился ветер. Грохот замыкал черную бездну моря и неба. Там словно заново начинали мироздание. Успело несколько раз качнуть по борту, но уже заиграла мелкая дегтярная рябь гавани, и Крейслер сказал:
— В большие забияки я не лезу. Но за себя постоим, Таня, и если здесь начинают новую жизнь…
Не окончил, его заглушил мощный голос сирены — музыкальный, сотрясший весь пароход. Эти свет и звуки, которыми перекликалась цивилизация, представились нашим провинциалам необыкновенно расточительны.
— И воздух другой. Смотри, как потянуло асфальтом, нефтью, — заметила Татьяна Александровна, наклоняясь к спавшей на хурджимах дочери поправить на ней платочек. — Как это у нас хватило терпения прожить столько в захолустье, совсем одичали.
Столб света, казалось, с шумом упал ей на лицо. Прожектор военного судна нащупал их. Они вздрогнули от этой бдительности. Михаил Михайлович сдернул пробковый шлем, помахал им. Высокий, широкоплечий, с красным от загара, теперь в неестественном освещении коричневым лицом, он словно смутил своей радостью ослепительный круг близкого прожектора, заставил погаснуть.
К ним подошел с портпледом в руках веселый спутник: приятель еще по Земсоюзу экспедиционного корпуса генерала Баратова Арташес Григорьянц — маленький в мелких завитках волос брюнет, похожий на престарелого пуделя. Он вынырнул из полутьмы палубы так же неожиданно, как неделю тому назад окликнул Крейслера в аптекарском магазине в Реште. Молодая женщина посмотрела на него со смутной завистью — у него был удобный, необременительный, элегантный багаж; ей подумалось, что только такие оборотистые, хитрые люди ловко устраиваются на новых местах, а им, с их узлами, придется трудно.
— Волнуетесь? — спросил Григорьянц, как бы угадывая ее мысли. — Только не ругайте меня, вашего проводника…
— Боюсь вашей бестолковщины, — вмешался Крейслер. — И голодать не сладко, если не удастся устроиться. А у меня больная жена, беременные дети, — неуклюже сострил он. — Кому я нужен, недоучившийся агроном, бывший смотритель участка на Энзели-Тегеранской шоссейной дороге?
— Ничего, помогу. Тряхнем связями.
Григорьянц покровительствовал с удовольствием. Когда-то в Земсоюзе Крейслер неизменно занимал лучшие должности, а при Керенском был даже прямым начальником Григорьянца. Немудрено, что появились нотки бахвальства в голосе Арташеса. Товаровед-текстильщик, он служил всю гражданскую войну в отделе здравоохранения и теперь ездил в Решт закупать хинин. И хоть, по его словам, он совершил удачную сделку, вся эта неразбериха пугала Михаила Михайловича. Мариночка проснулась от разговоров, от гудков, от беспорядочных поворотов парохода, заплакала, рассеяла размышления и втолкнула в суету несвоевременного прибытия.
Пристань грузовая, маленькая, полутемная; только издали представлялось освещение обильным, — к сходням добрались с трудом из-за трюмных пассажиров, персов, ожесточённо ринувшихся, галдевших и надышавших перегаром чеснока. Кто-то требовал билеты и пропуска, потом погнали всех на таможенный досмотр в каменный сарай (Григорьянц махнул ручкой и был таков). Сонные дежурные чиновники рыли багаж целую ночь. К утру, смертельно усталые, путешественники очутились на выщербленных мостовых города, спавшего в сером тумане неулегшейся пыли. Сизое море неодобрительно косилось из-за облупленных построек, пахнувших испражнениями и смолеными канатами, на содранные вывески, грязные фасады, кучи мусора, не убиравшиеся месяцами, на развалины, окруженные остатками заборов, на груды щебня и кирпича, словно тут начинали строиться, да что-то помешало, и покинули в беспорядке.
— Какой был приличный, оживленный город, — сказал Михаил Михайлович. — А теперь… и ни одного фаэтона. Куда же мы денемся с барахлом?
Отпущенные из таможни персы расходились по трущобам, о которых их оповестили земляки. Крейслер нанял двоих нести вещи и двинулся искать гостиницу, адрес которой сообщил Григорьянц. Но это оказался не то дом советов, не то общежитие профсоюзов, приезжающих туда не пускали. Разбуженный швейцар долго ругался по-тюркски и по-русски; амбалы требовали прибавки к уговоренным четырем кранам; Мариночка кашляла, потела, пищала; жена побледнела, посерела. Радостное волнение, охватившее Крейслера вечером, переродилось и влилось в нервы зудом раздражения. От желания лечь в постель завыл бы, как воет бездомный пес. Подымались в богатые, когда-то торговые кварталы города. И здесь особенно отвратительно в свете утра поражало запустенье. Сквозь полусон, утомление Крейслер со вниманием наблюдал город революции, не похожий ни на то, каким он являлся воображению, ни на то, каким его описывали. В особенности его изумляло невероятное количество расклеенной по стенам, по заборам бумаги. Афиши, анонсы, приказы, распоряжения, объявления, плакаты, даже газеты и иллюстрированные приложения скрывали заборы, стены, целые фасады; их площадь измерялась десятинами-, они сопровождались угрозами тому, кто попробует сорвать или заклеить их. Предутренний ветер мел, как хлопья, клочки бумажек с грозными словами новых установлений и законов. Удивляло и безлюдье улиц, — в старое время такой город не затихал более, чем на два-три часа в сутки, да и то не так мертвенно. Огромные крысы бегали в окнах «продуктовых распределителей».
— Смотри, Миша, смотри! — в ужасе кривясь, вскрикивала жена почти у каждой витрины.
На подоконниках валялись пузырьки из-под уксусной эссенции, обрывки пакетов, осколки стекла. Неизвестно чего искали там крысы, — они, вероятно, нарочно красовались перед людьми, жирные, с отвислыми животами, острыми злыми мордочками.
— Где же мы будем жить? — спрашивала она, чуть не плача.
Немногие русские, с которыми Михаил Михайлович поддерживал знакомство, всячески отговаривали его от этой поездки. Если бы они знали, что он двинулся, имея в кармане пятьдесят туманов, то есть девяносто рублей золотом! Его ругали за глаза большевиком, впрочем, без всякого ожесточения, скорее, завидуя: каждый мечтал о том же, непрестанно колеблясь.
Крейслер не мог без дрожи отвращения видеть глухие ущелья Лаушана, где он жил, фиолетовые обрывы, по которым зигзагами, — «генеральским погоном», называли шоферы, — ломалось каменистое